Нам с женой Бог даровал восьмерых детей. Половину оставил, а половину забрал к Себе почти сразу. Поэтому в «остатке» моём — такая большая разница в возрасте между детьми, по шесть-семь лет. Бог дал — Бог взял: имею право писать без кавычек, ибо усвоено нами не книжно, а кровно.

Иван Шилов ИА Регнум

Мы рожали и теряли. Замершие беременности, так это называется у врачей. Можно подумать, что беременности играли с нами в «колдунчиков» — замри, отомри. Расколдовать получалось через одного.

Конечно, я помню смерть первого. Как яркую вспышку света — и смысла.

Всё быстро происходит, открываешь дверь, заходишь в квартиру и видишь жену, у которой нет лица, и она говорит, что всё, нет у нас ребенка внутри — четыре месяца пожил и отчего-то перестал.

Первая мысль — совершенно дурацкая: не про боль, не про утешение — надо его по-человечески похоронить. И только потом остальное прочее — тоска, пустота, слёзы, страх, поездка в больницу, операция…

Мысль же никуда не уходила, жила со мной, словно мы соседи в купе, едем куда-то вместе несколько дней, ни о чём особо не разговаривая. Но пришло время выходить, и станция оказалась общей.

Я поехал в больницу и забрал его — то, что осталось от человечка после операции. Помню холодные глаза медсестры, она не стала спрашивать меня — зачем? Пожалела, небось. Вытащила из мусорного бака пакет с останками и вручила мне.

Именно этого я боялся больше всего — чтобы он не исчез, не сгинул в пустоте. А теперь обрадовался, словно спас человека от смерти. Смерть же бывает разная.

И я ехал через полгорода, положив за пазуху пакет, словно великую военную тайну, которую мне доверили провезти через фронт равнодушных стен, улиц и людей.

Рядом со мной был мой человек, и я делал для него последнее и очень важное дело. Но я делал это для самого себя! Что-то не до конца выговариваемое и понятное, скорее, абсурдное — и это что-то называлось сохранением человеческого достоинства.

Я бы не смог считать себя человеком, мужчиной и отцом, если бы не сделал этого шага. Приехал домой, взял лопату и отправился пешком на край нашего коттеджного поселка, где за оградой находилось старое деревенское кладбище.

Я помню его с самого детства уже почти забытым, заросшим травой. Перелез через забор, чтобы не идти через центральный вход и не привлекать к себе внимания. На одном из пригорков, под берёзой, раскопал маленькую могилку и положил в неё останки.

Я хотел его увидеть даже таким, когда он весь, вся его человеческая плоть помещалась в мою ладонь, чтобы запомнить, как выглядит смерть. И чтобы этой смерти в лицо сказать, что я не верю в неё.

Закопал, положил две веточки крест-накрест — и ушёл. Ждать встречи в Царствии Небесном.

В то время я делал только первые шаги к Богу. И эту историю, и все последующие наши потери переживал, связывая жизнь и смерть в один узел, где Бог решает, жить или умирать, а ты выбираешь — доверять Ему или окуклиться в горе.

Он подсказывал простые шаги — иди, работай, терпи, радуйся, не верь злому, молись, жди своих и не теряй надежды.

Через много лет я понял, что это и есть церковная жизнь. Именно так, просто и нераздельно, течёт жизнь в Церкви, от таинства к таинству. И ничто не способно расстроить или поколебать этот ход.

В первое воскресение Великого Поста, на Литургии в Иосифо-Волоцком монастыре было необычно много народа. Словно после теракта в «Крокусе» людей что-то толкнуло изнутри, и они пришли в церковь. Может быть, не вполне сознавая, зачем.

Священник, прервав обычное течение службы, читал заупокойные молитвы о погибших. Мы стояли очень тесно, знакомые и незнакомые люди, почти как на Пасху, слушали, молились. Женщины плакали, мужики сурово смотрели в пол.

Тишина в огромном Успенском соборе стояла необыкновенная, заполненная до нефа чем-то особенным. Горем? Страхом? Сомнением? Тревогой или ненавистью? Нет.

Словом и человеческим достоинством.

Вслед за игуменом мы просили об упокоении душ погибших, об исцелении раненых и о себе самих. А выходило так, словно мы невидимо сражались друг за друга, и каждое слово было мечом и щитом, и каждое прошение отбивало у врага чью-то жизнь и возвращало ей если и не плоть и кровь, то достоинство и смысл.

И с каждой выпущенной стрелой — словом, произнесённым от сердца — нас становилось в храме всё больше и больше, от каждого имени — теснее и теснее.

Я вспомнил своих нерождённых детей и подумал, что они тоже погибли на какой-то своей, неведомой мне войне. Тогда я их не уберёг, а сейчас они стоят рядом. Мой народ.

А кто скажет мне, что я ни в чём не виноват, что мне не в чем каяться, и война не моя, и война не война, то пусть он… проходит мимо.