Военные записки дьячка Знаменской церкви села И-го Христофора Каменного. Продолжение

Иван Шилов ИА Регнум

Матушка моя, Богородица. И откуда это мне — видеть, узнавать Тебя в бабах скромных и нескромных, бестолковых и мудрых, не явно, конечно, иначе меня запишут в блаженные, а я к этому не готов.

Я понимаю, что видел Тебя, когда все заканчивается. Мы прощаемся и улыбаемся. Мы раскланиваемся и разъезжаемся. Они остаются, а я еду дальше и в дурацком изумлении вспоминаю, как хорошо было рядом с ними и как было горько.

И Ты была посреди нас.

1. Копейкина жена

Мы стояли у дороги, на кромке поля, вокруг валялись сотни убитых и задавленных мышей. Такая осень вышла — мышиное нашествие. Стояли люди полукругом, друг против друга — священники и рота «штормов» из Архангельской и Мурманской областей. А я как гвоздь торчал — икону держал — лицом к штормам. Всегда глупо себя чувствую. Нет во мне большой надобности. Вы кем работаете? Аналоем. Живой подставкой. Подпеваю батькам на молебне, на народ смотрю. Народ хмур и тих. Закован в латы. Каски поснимали. Калаши на разгрузках лежат. И глаза у мужиков северные — серые да голубые.

Две руки у меня заняты, а сумки с молитвословами, крестиками и святой водой на земле стоят. Отчего-то ротному кажется, что это непорядок, он подзывает крайнего в шеренге: «Эй, Копье, помоги человеку, подержи сумку». Копью лет сорок, он небольшого роста, в черных квадратных очках. Подходит и становится рядом со мной. Теперь мы два гвоздя. Он вдруг спрашивает:

— Это кто? — кивает на икону.

— Богородица, — говорю я, чуть оборачиваясь в его сторону. — Мама Иисуса Христа.

Копье молчит, раздумывает и безо всякого перехода начинает мне рассказывать, что он из города Шенкурска. Но дело не в городе, а в жене Копья, который Копьем случайно стал, на войне, а в обычной жизни он — Савелий Копейкин, и не понимает, зачем вообще нужны эти позывные. А жену Копейкина зовут, кажется, Марина. Все-таки неудобно слушать в одно ухо. Но лучше бы я вообще ни в одно из ушей не слушал. Потому что Копейкин говорит, что жена ему постоянно изменяет, потому что очень красивая. Уже много лет, и ничего с этим не сделаешь, такая у нее природа, не может женщина сдержаться. Мужики ее красоту за версту чувствуют, и есть у Копейкина подозрение, что нет у него ни одного приятеля, который прошел бы мимо его жены без последствий.

Я стою в поле с иконой Богородицы на руках. Священники молятся о спасении душ, о возвращении домой к семьям, женам и детям. Копейкин тихонько рассказывает про свою непутевую жену, которую он не винит, потому что не в чем. Он говорит — это как чихать не останавливаясь. Чихание же невозможно сдержать.

Я должен стоять с серьезным лицом. Я же Богородицу держу, но меня разбирает на смех, бабская слабость на передок — это, оказывается, как чихать без остановки. Что ты за человек такой, Савелий Копейкин из Архангельска? Как мне хочется побольше о тебе, дураке, узнать.

— Но она (Марина) мне говорит, — продолжает Копейкин неспешно, — что я все равно лучше всех ее мужиков, понимаете, она сама… Плачет, провожает меня сюда, целует и говорит, что будет за меня молиться. Чтобы я выжил, потому что я лучше всех.

— Почему вы мне это рассказываете? — спрашиваю я.

— Ну, так, — бормочет Копье, — вы же священник.

— Ни разу я не священник, а всего лишь водитель.

— Борода у вас как у священника, — говорит Копье и вздыхает.

Стоят два дурака, бородатый и в очках, почти у самого Азовского моря, посреди желто-белого поля и тысячи убитых мышильд. Словно два живых гвоздя торчат. И один гвоздь другому верит. Они оба верят в непорочность Марины. И в то, что в глубине души Марина любит своего мужа Савелия Копейкина и верит, что он вернется домой, в город Шенкурск.

2. Сыр на блюдечке

Святой и преподобный Уазий появился на свет следующим чудесным образом.

Священник на фронте без машины похож на черепаху. Целый дом Божий может на себе нести, с литургией и Евангелием, а донести все это солдату не может. Требуются «свои» колеса, чтобы по фронту мотаться и не зависеть от настроений командиров.

В самом начале весны возопил дьячок Христофор к Богу о нужде — какой-никакой, но крепкой колеснице с двигателем.

Ничего он, конечно, не вопил, а помолился втуне, коротенечко. Ибо Бог и так ведает, что церковному чтецу по фамилии Каменный более надобно, раньше, чем он вздох сделает.

Есть у меня товарищ — настоящий чудотворец. Что ни спросишь, самую заковыристую проблему решает с невероятной скоростью. Связь с Богом у него на уровне 100G. Потому что он живет в поселке Косая Гора Тульской губернии. С любой горы, по косой, к Богу ближе.

Он отправил сообщение, СМС, в несколько групп знакомых туляков, мол, требуется «буханка» Ульяновского автозавода возить священников и гуманитарку на фронт.

И прошло три минуты. Еще раз напишу. Прошло три минуты. И отозвался человек из города-героя Тулы. И сказал, что у его недавно почившего отца — бывшего главного инженера одного из заводов, в гараже стоит целый железный УАЗ. А его мама, вдова главного инженера, скорее всего, будет не против передать транспортное средство на нужды фронта. Так и получилось, что через три минуты с опубликования запроса я стал владельцем легендарной колесницы с непростым характером.

В первую поездку на Уазии в Донецк мы посетили Тулу и добрую женщину. Она накрыла круглый стол в большой комнате. Белая скатерть, вазочки с печеньями, розетки с вареньем, фруктовница с апельсинами, сыр на блюдечке, ветчина на тарелочке, торт и чай в сервизных чашечках. Все это было живым и теплым осколком прежней, советской жизни, которую я застал маленьким, но помню хорошо. А теперь словно окунулся с головой. Комната была заставлена мебелью, диванами, креслами, стеклянными шкафами с книгами, посудой и плюшевыми игрушками. За стеклом большой фотопортрет мужа — насупленный серьезный мужчина в толстых очках — большой начальник. Что за жизнь прошла рядом с ним?

Мы выпили по двадцать чашек чая с лимоном, клубничным вареньем и закусками. Рассказывали о себе и целях поездки. Женщина разглядывала нас с любопытством и тревогой. Как на детей, собравшихся лететь на Луну — а как еще она могла на нас смотреть? Это был официальный раут у Королевы. И получение молчаливого королевского благословения на жизнь и подвиг. Лучше, конечно, без подвига, просто — жизнь. Через час мы начали раскланиваться. И когда вышли в коридор одеваться, она вдруг спросила:

— Можно ли мне попрощаться с ним?

— С кем? — не понял я.

— С автомобилем мужа, — сказала она. — Еще разочек на него взглянуть, можно?

— Конечно, — сказал я, только в этот момент понимая, как много для нее значит эта железка на четырех колесах, — но мы припарковались не во дворе, а на улице.

— А-а-а… — протянула она. — Тогда, наверное, не получится.

Иван Шилов ИА Регнум

Она виновато улыбнулась, словно просила прощения за «бестактность». Спускаясь по лестнице, я думал, надо было перегнать Уазия во двор, но не предложил, поленился.

И уже садился в машину, и что-то толкнуло меня оглянуться, посмотреть на белую 10-этажку, из которой я увозил чью-то очень дорогую память.

На лестничной клетке между 8-м и 7-м этажом, в узком оконце виднелась голова, скорее, полголовы — высокая прическа, лоб и глаза. Наверное, чтобы выглянуть на улицу, Королеве пришлось встать на мысочки. Я уже не видел высокой, изящной, красиво состарившейся женщины, встречавшей нас с подчеркнутым достоинством в своих покоях. Из окна лестничного пролета на меня смотрели глаза маленькой девочки. У которой забирали что-то бесконечно драгоценное и родное.

Я молча поклонился ей. Сел за руль и, не оборачиваясь, уехал.

3. Стрекоза, которая не боялась зимы

Святой Уазий — свидетель, в Горловке я подвергся смертельной опасности. И дело не в близости фронта, чтобы мне себя не записать в герои. Речь о другой близости.

В ту поездку миссия наша заключалась в помощи остро нуждавшимся жителям прифронтового города. Следовало проехать дюжину городских адресов, отдать продуктовые наборы и взрослые памперсы. Мое дело скромное — «баранку» крути, куда скажут. В помощь нам выделялся проводник, знавший в Горловке все закоулки и проезды. А без проводника сюда лучше и не соваться. И вот выходит из подъезда проводник, с неба валит снег, а у Уазия стрелка температуры воды вдруг подскакивает выше 90 градусов. И у меня та же история — кровь начинает бежать быстрее. Как ангина по горлу. Что за напасть? А все просто — проводник женского роду-племени. И непростая такая, а настоящая фифа с обложки глянцевого журнала. Высокая, «модельная» брюнетка в пижонской дутой курточке, без шарфа, без шапки, в блестящих лосинах и сапогах на каблуке — таким прикидом только зиму пугать и сопли морозить.

И охнуть не успел, а глянцевая обложка влетела стрекозой в Уазий, заняла командирское место и сразу стало понятно, кто в Горловке Василиса Прекрасная, а кто беспробудный дурак, весь в страстях и похотях увязший. Глаза б мои не глядели, но не глядеть не могут. Ибо красота — страшно притягательная сила.

С каменной физиономией, вцепившись в руль двумя руками, я следовал рекомендациям проводника, которая классически путала лево и право и взмахивала руками как крыльями, когда я проезжал поворот.

Всех адресатов, кому мы везли продукты и вещи, она называла «мои подопечные», первой выскакивала из машины к ним навстречу и щебетала с ними как с родными, не обращая никакого внимания на непогоду. «Подопечный» народец большей частью был хмур, лицом темен, телом ранен и улыбался, как скалился. Та еще радость. А снег в тот день был словно смешан с угольной пылью, острый, колючий, злой. Хотя ни одна шахта в окрестностях Горловки не работает. Неоткуда взяться угольной пыли. Ветер все время кружил ее волосы в разные стороны, бил по глазам, лез в рот, плел косы. А ей все нипочем. «Шапку зимой надевать ее мама так и не научила», — подумал я.

Я смотрел на девушку сквозь лобовое стекло Уазия и откровенно любовался. И св. Уазий тоже, уверен, любовался. Смотрел на нее во все лупатые глазищи. Такая она была не здешняя, не своевременная, не про войну. Стрекоза, которая не боялась зимы.

Я ошибался.

Она болтала с нашими женщинами из отдела по социальному служению. Говорила о себе с той же легкостью, что и прыгала из машины.

— Я же штурмовой фельдшер, — сказала она, когда мы переезжали с первого адреса по изувеченным горловским дорогам, а Уазий мой прыгал по ямам как кузнечик. — С 14-го года с перерывами небольшими — и набегалась, и напрыгалась, и нагляделась. Но, кажется, не до конца.

Смеется, достает платочек, сморкается в него и сквозь зажатый нос произносит.

— У меня и орден есть. За защиту Горловки!

Получалось смешно и совсем не серьезно. Стрекоза и орден.

— Я не знаю, откуда у меня такой легкий характер, но мужики завидуют, — заявляет она. — Не рвалась я на фронт, все само собой вышло. Главное, далеко идти никуда не пришлось, вот моя Горловка, вот муж и дочка, вот мой двор, а за ним война…

Слово «близость» в русском языке предполагает тепло и нежность. Близость к войне все сносит к чертям собачьим — любую теплоту и нежность. А само слово внушает безотчетный страх. В прифронтовом городе чувствуешь, как война идет на уровне языка и смысла — кто способен, тот бьется за каждое теплое слово внутри своей семьи. Лишь бы еще живому не остыть до полусмерти. За близость. За стрекозу, что не замерзла зимой.

Муж у нашей стрекозы, понятное дело, военный. Как и большинство местных — вросший в войну из обычной мирной профессии. А сейчас уже — замкомбата.

— Он два раза у меня сникал, — говорит она, — два раза терялся, говорил мне, что устал и сдохнуть хочет. А я точно знаю, когда мужик так говорит, его скоро ранит или убьет. Первый раз его ранило легко, а во второй, я думала, все — погиб…

Она не успевает закончить. Мы подъезжаем на очередной адрес, у железнодорожных путей — глухие заметенные снегом улицы. У открытой калитки, под навесом, стоит дядька на костылях. Он встречает девушку, но во двор не пускает. Беседует на пороге. Продуктовый набор аккуратно отставляет в угол. За все время ни разу не улыбнулся. А она долго его о чем-то расспрашивает, стоит под стригущим ветром с непокрытой головой и часто-часто хлопает черными ресницами, защищаясь от метели. В Уазий прыгает как замерзшая кошка и от тепла млеет.

— Да! — продолжает она с прежнего места, словно с закладочки в детской книжке. — Муж мой возвращался с группой, и они заняли капонирчик, ждали эвакуации. Один из штормов сидел на выходе и курил. Он всех и спас. Мина влетела прямо в него. Он сразу 200, а остальные… Мне сказали, «птица» видела, как к ним прилетело. Я похолодела вся, стояла и ждала, что мне скажут — «он мертв». Ждала этих слов, больше ничем не жила. Странно так — ты медработник, точно знаешь, если мина влетает по адресу, там никто не выживает. Но ты стоишь. И ждешь. Ждешь слов — «его больше нет». А сердце отдельно от головы, оно ждет, что скажут — «он жив». И это все одновременно в тебе, простреленной, происходит. И сколько я так стояла ждала? Наверное, вечность — полчаса.

На этом месте я проехал поворот. Она вскрикнула, всплеснула руками и крыльями-ресницами: «Ой, не туда! Я этой дороги вообще не знаю».

Уазий покорно развернулся. Я боялся, что она недорасскажет. Но ее ничем нельзя было сбить с толку.

— А его вывели под белы ручки, живого и невредимого. Пожег он себе сетчатку глаза, ослеп, а остальное живехонькое.

— Ослеп? — спросил кто-то.

— Да, ненадолго. Полежал в госпитале и снова здесь. А меня, как приказ вышел на женщин и студентов, первую демобилизовали. Теперь я памперсы развожу (смеется). И на полигоны езжу, учу тактическую медицину с ребятами. И им говорю, терпите, парни, если вы выдержите, то и мы не сломаемся. А если сломаетесь, куда мы все денемся?

Легкие крылья стрекозы способны вынести войну. Способны физически вынести не один десяток омертвевших мужчин на себе и требовать от них не верить в «близость» смерти, а верить ей, верить взмаху ее ресниц, веселым глазам и тихому рокоту крылатого сердца.

Иван Шилов ИА Регнум

Я завидовал замкомбата. За то, что жизнь сама льнет к нему и кружит вокруг и даже несет его на себе — он не замечает. И стыдно мне было, что несколько раз я взглянул на его жену охочими мужскими глазами. Но как устоишь против музыки стрекозиных крыльев, если они все про бьющую через край надежду и радость?

Война кончится как зима кончается — вешними водами, — стрекоза встанет на крыло и запоет на всю Горловку.

4. Пироги с жужалкой

Ночью, после оттепели, пришел мороз, а ветер с моря принес ледяной дождь. Утром город исчез. Он весь замерз, на корню. Словно Снежная Королева, пока люди спали, коснулась ледяным языком каждого дерева, куста, травинки, штакетины в заборе, столбов и всех линий электропередачи. Все, что встречалось на ее пути, она заковала в ледяные черепашьи панцири. Город превратился в огромный янтарный слепок. Только не теплый и желтый, а серебряный и мертвенно ртутный.

Уазий крушил и давил лед под собой, словно маленький ледокол. Медленно полз он вперед, тащил нас на западную окраину Донецка. В поселки шахт Челюскинцев и Трудовская.

Вот где я наслушался тишины. Звенящей, в буквальном смысле. Когда от самого легкого ветра деревья и трава звенят как колокола без языка или кто-то недобрый ворочает и гремит мешками с сухими костями, чтобы еще больше страху нагнать. Так ветки в мутной ледяной глазури трутся друг о друга. Так заколдованный шиповник, склонив ягоды, шорохается ими о корочку льда на дороге.

Мне казалось, что кто-то ходит здесь невидимый, почти неслышный, неосязаемый и встряхивает фарфоровые ветки абрикосов и вишен, заставляя деревья звенеть — плакать или петь. И он же раскачивал хрустальные стебли ковыля, чтобы тот тянул в ответ заунывную мелодию из двух нот. А других звуков между шахтами и нет. И кажется, что нет ни одного живого человека. Жизнь словно докатилась до своего последнего предела и замерла. Отсюда, от Зеленого Гая, Десятки, Александровки, Трудовской или Цыганского поселка до линии фронта, до злополучной Марьинки — 1–2–3–5 км. Там и предел, который никто из гражданских не видел своими глазами.

Две шахты, два поселка, две улицы, два домика, две подружки. Оксана и Наталья. Две женщины посреди войны.

Они сели к нам в машину, и я совершенно успокоился. Как это работает — не понимаю. Они знали свою Трудовскую, как я свое село — каждую улицу, поворот, ставок, террикон, тропинку и все абрикосы на посадках. И это детское знание земли, двора и улиц не постыжает, а вывозит. Смотришь в небо, Бога благодаришь за сплошную облачность и обледеневшие провода, а все равно — ждешь чужую «птицу» на голову. Ведь прилетала намедни к торговому центру, а позавчера к больнице на Абакумова. Но с Оксаной и Натальей не страшно шлындать по замороженным улицам, от дома к дому, от калитки к калитке. Потому что смысл есть.

У войны два полюса — высокий и низкий. Высокий в том, что война, как ни крути, это кульминация народного бытия — высшее напряжение его сил, ума и души. А низкий в том, что война — величайшая человеческая глупость. Самые обильные урожаи смерть собирает там, где цветет глупость. К «лепесткам» на земле не подходи, «симку» из телефона вытащи, водку с пирожками чужие не употребляй, не ходи туда, где дорог нет. А я однажды решил проехать по короткой дороге в Донецк и приехал на край Авдеевки. Дорога была хорошая, только пустынная очень. Совсем уж какая-то «не жилая». Это ощущение нежити в пространстве лезло в глаза, рот и уши, как мошкара на болоте. Минут десять я плыл в пустоте мимо вымерших дачных поселков, садов и разбитых гусеницами съездов в поля, пока не уперся в сгоревший грузовик, перегораживавший дорогу. А страшно было уже так, что коленки тряслись и сердце екало, пока я разворачивался и несся зайцем по мертвой дороге назад. Зачем я сюда поперся, когда был указан объезд? Затем, что хотелось быстрее и на карте дорога нарисована. Только «быстрее» — это на свидание со старухой и косой. Свидание, на которое тебя никто не зовет и не толкает, кроме собственной глупости.

Все это время небо надо мной было безмятежным, тихим, ясным — Бог отвел.

С Оксаной и Натой мы возили по Трудовским воду, консервы, лапшу, соль и много чего еще. И в этом был простой и ясный смысл, который оправдывал наши покатушки вблизи того страшного, о чем и думать не хотелось.

Уазий немедленно стал жилищем — женщины способны превратить любую коробку в жилое гнездо. Сидели они на снарядных ящиках, (задний ряд кресел я выбросил, чтобы больше груза возить), застелив их плащ-палатками, под спинами — памперсы. И были так довольны, словно тут им и камин, и кофе, и хлеб с малинишным вареньем поверх сливочного масла.

Наверное, поэтому рассказы о том, как в июне пушки били по шахте Челюскинцев восемь часов кряду, не звучали полной катастрофой. А разъезды Уазия по сплошному льду челюскинских улиц выглядели как покатушки на коньках под фонариками в парке Горького.

Что их тут держит, двух молодых женщин с семьями, детьми, без мужей и войной прямо за околицей? Какое-то редкое счастье? Любили их по-особенному? С мужьями жили ладом? Бабья доля выдалась слаще редьки?

Наталья пыталась уехать еще в 15-м году, после первых обстрелов. Пыталась отсидеться в Астрахани у родственников матери и не справилась — тоскливой и однообразной казалась ей тамошняя земля. Пять месяцев промаялась, снились ей белоснежные по весне абрикосы на улице Невельской, а потом в один час собралась, дите в охапку — и на автобус. Плакала, когда увидела вывеску — «Донецк», вышла и давай в голос реветь, из всех труб домашних печей и городских котельных нестерпимо несло родной «жужалкой» — несгоревшим углем. Тысячу раз от страха обмирала, когда начинались прилеты, тысячу раз судьбу свою кляла и себя дуру ругала на чем свет стоит, ничего толком не нажила, ничего не добилась, семью не уберегла. Про мужа добром не вспоминает. Кроме одного случая — он работал водителем маршрутки, возил людей и под обстрелами. Однажды совсем рядом с ним разорвалось — все стекла в машине на вылет, пассажиров ранило, он не растерялся, развернулся и повез людей в больницу. Правда, после этого сильно запил. В конце концов, бросил жену с двумя детьми и ушел в никуда — обычная женская история. И горькой горечью пахнут ее слова, что лучший друг у нее — тесто. С которым она как никто умеет управляться. Пироги Натальины знает весь Петровский и Трудовской свет. По воскресеньям они вдвоем с Оксаной кормят обедом прихожан Серафимовского храма. В Уазии вдруг начинает пахнуть жужалкой и свежим хлебом.

— Давайте, — говорю я, — тушенки откроем и поедим. У меня и горелка с собой — разогреем.

— А я холодную люблю, — говорит Оксана.

И в одно мгновенье Уазий превращается в трапезную.

На тех же ящиках, укрытых плащ-палаткой, мы режем хлеб, сало, лук и греем банку с тушенкой — для меня. Остальные ее не едят. Пир во время войны — конфеты, чай из термосов и холоднющие мандарины, которые я вчера купил и забыл выложить из машины… И не хочется двигаться и уходить, говорить, жаловаться — хочется сохранить мир, который вдруг пришел ко всем нам на одну минуту — в железную коробочку на колесах, дом св. Уазия, что мирно стоит на берегу пруда, под терриконом, в пяти минутах от «нуля», под старой, ржавой стелой еще с советских времен — «Шахта Трудовская».

Валерий Мельников/РИА Новости

И тут нас основательно тряхнуло. В ту самую блаженную минуту. Шарахнуло по крыше чем-то тупым и сильным, вслед за первым ударом посыпались еще — часто и дробно, — словно чьи-то железные зубы заклацали по крыше, пытаясь прошить ее насквозь. Конечно, я решил, что… вот оно, прилетело. Странно, что мы еще живы. А время идет. Что-то надо было предпринять. Я выжал сцепление, судорожно воткнул педаль газа в пол и на второй скорости попытался поднять Уазия на дыбы, как коня. Он же бешено шелестел по льду и не двигался с места. А когда все же стронулся и отъехал несколько метров, нас тряхнуло еще раз и окончательно.

5. Трамвай Желания

Раза три или четыре мы проезжали это место сегодня, и ничего. А угораздило остановиться — на тебе. Ветка под тяжестью льда отломилась от дерева и рухнула на крышу Уазия. Крыша выдержала — слава крепости Уазия. Ледяной панцирь разлетелся вдребезги, и осколки дождем прошлись по нам. Именно этот звук я принял за зубовный скрежет. Женщины молчали, и я молчал. Мы медленно поехали прямо, куда глаза глядят. Оксана вдруг начала рассказывать:

— Перед тем как стать водителем трамвая, я работала кондуктором. Людей не любила, хамства не терплю. Работать было трудно, целый день трешься о людей, а они о тебя. Не люблю этого. Как-то однажды призналась начальнице своей, старой женщине, лет сорок в парке отработала, что тошно мне с пассажирами. А она говорит, ты подумай о том, что они тебя кормят, ездят в трамвае, значит, будет тебе зарплата. Перестанут — и ты работу потеряешь. Помогло мне. Я себя заставляла на пассажиров другими глазами смотреть.

— Как на кормильцев? — спросил я.

— Вроде того… А потом уже стала водителем, научилась их уважать.

— Что это ты вдруг трамвай вспомнила? — спросила Наталья.

— Не знаю, всплыло в памяти — как дерево на путь передо мной упало в такую же погоду. Трамвай не задело, секунды три было до того места… А однажды грузовик выронил прямо перед носом доски и уехал, не заметил. Я резко по тормозам, пассажиры попадали и давай возмущаться и ругаться. Я пошла доски убирать. А они продолжали в окна на меня собачиться. Только один мальчишка вышел мне помочь. Трамвай я свой любила, а пассажиров научилась терпеть и уважать.

— Человек способен вырасти над собой, — сказал я.

— Да, это точно! — соглашается Оксана. — Человек способен вырасти над собой. Бог — дает. Словно глаза еще одни открываются, сердцем видишь.

— Это как? — спрашивает Наталья.

— Не знаю. — отвечает Оксана. — Не знаю… Одно за другим тянется. Я свой трамвай ох как любила. На работу как на крыльях летала. А поехала в санаторий городской для работников транспортного хозяйства и там встретила водителя троллейбуса, Лешку своего. В одно мгновение все перевернулось в жизни. Своим в депо сказала: простите, девчонки — у меня любовь. Бросила трамвай.

— Выходит, не сильно-то и любила?

— Больше. Бог связывает все иначе. Если бы не трамвай — не было бы Лешки. Не увидела бы его никогда. Сейчас всем нутром своим понимаю, и страшно оглядываться, а вдруг не встретила бы, как бы жила пустой все эти двадцать лет? Жили — копейки натянуть не могли, а детей полон дом. И любовь. Какая была любовь, и не расскажешь! А сейчас кошелек полон, и я не знаю, зачем мне все это.

Он шебутной был, шальной. Как-то три месяца ему увольнительной не давали, поцапался с командиром, выпил и ушел в самоволку. Звонит мне и говорит: «Я к тебе через поле иду». А что там до позиций — всего ничего. Ездила его забирать с конечной трамвая. Встретились. А утром позвонил командиру и пошел сдаваться. Оштрафовали его на 28 тысяч рублей. Я ему: дорога же тебе вышла ночь со мной, а он смеется. Дважды ранен был. И погиб.

— Когда? — вырвалось у меня.

— Двадцать дней прошло.

Я пытался увидеть глаза этой женщины в зеркало. Но нас так трясло в ямах, что ничего не получалось. Но я же видел эти глаза полчаса назад, когда мы резали хлеб, когда она признавалась в любви к холодной тушенке. Я встречался с ними утром, когда забирали ее из дома, когда катались по Трудовской, когда закупали и грузили пакеты с продовольственными наборами. И всякий раз глаза эти отвечали мне спокойным, уверенным, ровным светом. И я чувствовал через этот свет, как легко становится мне. Ни суеты, ни тревоги. Красивые, большие, выразительные глаза яркой южной женщины. В дерзости своей хотел я разглядеть в них другое — откуда силы берутся оставаться красивой, смеяться, радоваться и жить.

— Знаете, какой у него был позывной? — продолжала Оксана. — Ленин.

— Почему? — опешил я.

— Лысый, с бородой и умный. Наверное, поэтому. А еще потому, что он мог всех на уши поставить в два счета. Такой дар у него был от Бога. Он погиб, а в меня сила вошла какая-то, не знаю. Сила, дерзость, уверенность. Я словно выросла до неба или, наоборот, всю землю обняла. Потому что он сам в меня вошел, весь, без остатка. И живет во мне. Поверите?

Как я мог не поверить? Наталья же молчала, подавленно и терпеливо.

— Он живет во мне. — повторила Оксана. — Я это чувствую и вижу глазами внутри. У сердца есть глаза?

— Есть, — уверенно сказал я.

— Значит, так я и вижу его, моего Алешу, внутри себя. Он же погиб, но остался весь целехонький телом. Знаю, что при втором пришествии тела наши изменятся, а его и изменяться нечему. Я прожила в любви двадцать лет, родила пятерых детей. Могу ли я ошибаться про любовь? Нет! Не знаю всех законов Библии и христианской веры, но как быть хорошим человеком — знаю. Потому что меня любили. Любили! Да, я плачу и плачу. На похоронах весь гроб и его самого обцеловала… Держусь с трудом, но внутренне ни на что не жалуюсь. И откуда это мне, что все правильно случилось? И лучшего не надо. Смерть пришла к нему, моему мужчине, достойная, такая, каким он сам был. Лучший мужчина на Земле. Но слезы я еще не все выплакала. Знаете, что хочу? Хочу матерью всем быть и научить, как любить. Вот такая у меня сила откуда-то взялась.

***

Матушка моя, Богородица! И откуда это мне — узнавать Тебя? Ведь это ты была и есть со мной всю дорогу — родившая, плачущая, хоронившая, целующая, тоскующая, живущая, радостная, молящаяся, любящая Женщина. Ты идешь по моей родной заледеневшей земле, и трава, цветы поют вслед тебе, даже скованные льдом. Ты спокойно идешь сквозь мертвую пустоту фронта, ты ходишь по обе стороны, разделяющие твоих сыновей и дочерей — смерть не страшна Тебе, смерть страшна нам, когда мы забываем о Тебе и о том, чьи мы дети.

И Ты была там, со мной, в Токмаке, в монастыре, в глазах старой женщины, которая кормила нас после престольного праздника, а потом, провожая, у калитки вдруг обернулась и со слезами на глазах сказала:

— Храни вас Бог, ребята. Не убивайте наших мальчиков.

Матерь Божия, Богородица, даруй нам Христову победу, городам нашим мир, а душам нашим милость.